The month of the West
Весь день лил дождь, и трещина на почерневшей стене надо мной стала казаться мне жутким корнем, непрерывно распускающимся какими-то нереальными струящимися побегами. Наступал вечер.
Она лежала в двадцати шагах отсюда, под проволочной оградой, где я её оставил, укутанная в тёмно-серый непромокаемый плащ - маленькая и жалкая, с очень грязными, слипшимися от пота волосами. Два часа назад я вновь возвращался взглянуть на неё. Спать не может, бодрствовать - тоже.
Рану осмотрел - если развороченный и набитый гвоздями кишечник можно назвать раной. Разумеется, всё уже загноилось. Скорее всего, к утру начнётся общее заражение. Потому что ничего нет, чтобы что-то сделать. Чтобы что-то предотвратить. Не у меня нет - нет нигде. И быть не может.
Те, у платформы, не уходили. Три фигуры в чёрных мокрых накидках стояли неподвижно, так ни разу и не шелохнувшись. Шум дождя защищал нас - не будь его, они непременно услышали бы, как она стонет, несмотря на то, что она старалась делать это как можно тише. И тогда - всё. Впрочем, всё - в любом случае.
Когда вернулся, она лежала в той же позе. Но я знаю, что ещё жива. Чувствую. Правда - когда приблизился, открыла глаза и что-то прошептала - с большим трудом. Что-то насчёт моря. Она в последние две недели ведь только и говорила, что о море. После того, как я ей обещал, что поедем.
- Обязательно поедем, котёнок.
Поцеловал в губы - холодные! Улыбнулась... это хорошо. Для того, кто умирает, самое страшное - не боль и не жар, а отсутствие надежды. Чёрное жало предсмертной тоски.
Я встал во весь рост и быстро пошёл прямо к платформе, стараясь больше не думать о той жидкой чёрной грязи, в которой навсегда осталась лежать маленькая и жалкая, с очень грязными и слипшимися от пота светлыми волосами
моя умирающая невеста.
Она лежала в двадцати шагах отсюда, под проволочной оградой, где я её оставил, укутанная в тёмно-серый непромокаемый плащ - маленькая и жалкая, с очень грязными, слипшимися от пота волосами. Два часа назад я вновь возвращался взглянуть на неё. Спать не может, бодрствовать - тоже.
Рану осмотрел - если развороченный и набитый гвоздями кишечник можно назвать раной. Разумеется, всё уже загноилось. Скорее всего, к утру начнётся общее заражение. Потому что ничего нет, чтобы что-то сделать. Чтобы что-то предотвратить. Не у меня нет - нет нигде. И быть не может.
Те, у платформы, не уходили. Три фигуры в чёрных мокрых накидках стояли неподвижно, так ни разу и не шелохнувшись. Шум дождя защищал нас - не будь его, они непременно услышали бы, как она стонет, несмотря на то, что она старалась делать это как можно тише. И тогда - всё. Впрочем, всё - в любом случае.
Когда вернулся, она лежала в той же позе. Но я знаю, что ещё жива. Чувствую. Правда - когда приблизился, открыла глаза и что-то прошептала - с большим трудом. Что-то насчёт моря. Она в последние две недели ведь только и говорила, что о море. После того, как я ей обещал, что поедем.
- Обязательно поедем, котёнок.
Поцеловал в губы - холодные! Улыбнулась... это хорошо. Для того, кто умирает, самое страшное - не боль и не жар, а отсутствие надежды. Чёрное жало предсмертной тоски.
Я встал во весь рост и быстро пошёл прямо к платформе, стараясь больше не думать о той жидкой чёрной грязи, в которой навсегда осталась лежать маленькая и жалкая, с очень грязными и слипшимися от пота светлыми волосами
моя умирающая невеста.